Если ночи тюремны
и глухи,
Если сны
паутинны и тонки,
Так и знай, что
уж близко старухи,
Из-под Ревеля
близко эстонки.
Вот вошли, –
приседают так строго,
Не уйти мне от
долгого плена,
Их одежда темна
и убога,
И в котомке у
каждой полено.
Знаю, завтра от
тягостной жути
Буду сам на себя
непохожим...
Сколько раз я
просил их: "Забудьте..."
И читал их
немое: "Не можем".
Как земля, эти
лица не скажут,
Что в сердцах
похоронено веры...
Не глядят на
меня – только вяжут
Свой чулок
бесконечный и серый.
Но учтивы –
столпились в сторонке...
Да не бойся:
присядь на кровати...
Только тут не
ошибка ль, эстонки?
Есть куда же
меня виноватей.
Но пришли, так
давайте калякать,
Не часы ж, не
умеем мы тикать.
Может быть, вы
хотели б поплакать?
Так тихонько,
неслышно... похныкать?
Иль от ветру
глаза ваши пухлы,
Точно почки
берез на могилах...
Вы молчите,
печальные куклы,
Сыновей ваших...
я ж не казнил их...
Я, напротив, я
очень жалел их,
Прочитав в
сердобольных газетах,
Про себя я
молился за смелых,
И священник был
в ярких глазетах.
Затрясли
головами эстонки.
"Ты жалел
их... На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки
твоей тонки,
И ни разу она не
сжималась?
Спите крепко,
палач с палачихой!
Улыбайтесь друг
другу любовней!
Ты ж, о нежный,
ты кроткий, ты тихий,
В целом мире
тебя нет виновней!
Добродетель...
Твою добродетель
Мы ослепли
вязавши, а вяжем...
Погоди – вот
накопится петель,
Так словечко
придумаем, скажем..."
. . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сон всегда
отпускался мне скупо,
И мои паутины
так тонки...
Но как это
печально... и глупо...
Неотвязные эти
чухонки...