Подрубленных
волос лохмато-серый круг,
Глаза
сознательной, тупой марксистской жабы
И в нижней
челюсти, широкой, как битюг,
Упорство
деревенской старой бабы.
Она приехала в
саксонский пансион
Чинить свои
одышки и запоры
И целый день,
как красный граммофон,
Разводит всласть
советские узоры.
«Лжет эмиграция:
у нас прекрасный строй, –
Багеты,
справедливость и культура...
Крестьяне
обжираются икрой,
Рабочий –
мощная, свободная фигура.
Буржуазия
розовеет с каждым днем,
Интеллигенция
ликует от восторга.
Неслыханный,
невиданный подъем, –
А все венчает
ренессанс Внешторга...»
Лишь об одном ни
звука граммофон:
Что сын ее –
персона в чрезвычайке,
Что дочь ее –
предатель и шпион,
Что все ее
друзья из той же шайки.
Что у себя на
даче в дни войны, –
На самой
буржуазной барской даче, –
Она, для
ускорения «весны»,
Хранила бомбы...
Ведь нельзя-с иначе...
Что в
предварилке высидевши год,
Она жила там
мирно, как в курорте.
Зато теперь
«проклятый старый гнет»
Она клянет с
незлобливостью черта.
А немки слушают
и вяжут всласть носки...
«Ах, милый
Кремль, Калинкин мост и Невский!
Страна икры,
разгула и тоски,
Где жил Толстой,
где плакал Достоевский...»
О Господи!
Мильон святых могил
Зияет ранами у
своего подножья, –
А этот старый,
наглый гамадрил
Живет и шамкает
и брызжет красной ложью.
<1925>