Дмитрий Мережковский. ПРОТОПОП АВВАКУМ



I

Свят Христос был тих и кроток <...> 

……………………………………………………….

Горе вам, Никониане! Вы глумитесь над Христом, –
Утверждаете вы церковь пыткой, плахой и кнутом! 

………………………………………………………..

Горе вам: полна слезами и стенаньями полна
Опозоренная вами наша бедная страна. 

…………………………………………………………

Нашу светлую Россию отдал дьяволу Господь:
Пусть же выкупят отчизну наши кости, кровь и плоть.

Знайте нас, Никониане! Мир погибший мы спасем;
Мы столетние вериги на плечах своих несем. 

За Христа – в огонь и пытку!.. Братья, надо пострадать
За отчизну дорогую, за поруганную мать! 


II

Укрепи меня, о, Боже, на великую борьбу,
И пошли мне мощь Самсона, недостойному рабу... 

Как в пустыне вопиющий, я на торжищах взывал
И в палатах, и в лачугах сильных мира обличал. 

Помню, помню дни гоненья: вот в цепях меня ведут
К нечестивому синклиту, как разбойника, на суд. 

Сорок мудрых иереев издевались надо мной.
И разжегся дух мой гневом – поднял крест я над главой 

И в лицо злодеям плюнул, и, как зайцы по кустам,
Всё антихристово войско разбежалось по углам. 

«Будьте прокляты! – я крикнул, – вам позор из рода в род:
Задушили правду Божью, погубили вы народ!» 

Но стрельцов они позвали, ополчились на меня.
Речи полны дикой брани, очи – лютого огня. 

И как волки обступили, кулаками мне грозят:
«Еретик нас обесчестил, на костер его!» – кричат. 

То не бесы мчатся с криком чрез болото и пустырь, –
Чернецы везут расстригу Аввакума в монастырь. 

Привезли меня в Андроньев, – тут и бросили в тюрьму,
Как скотину, без соломы – прямо в холод, смрад и тьму. 

Там, глубоко под землею, в этой сумрачной норе,
Думал с завистью я, грешный, о собачьей конуре. 


III

Я три дня лежал без пищи, – наступал четвертый день...
Был то сон, или виденье, – я не ведаю... Сквозь тень – 

Вижу, двери отворились, и волною хлынул свет,
Кто-то чудный мне явился, в ризы белые одет.

Он принес коврижку хлеба, он мне дал немного щец:
«На, Петрович, ешь, родимый!» – и любовно, как отец,  

Смотрит в очи, тихо пальцы он кладет мне на чело,
И руки прикосновенье братски нежно и тепло. 

И счастливый, и дрожащий, я припал к его ногам
И края святой одежды прижимал к моим устам. 

И шептал я, как безумный: «Дай мне муки претерпеть,
Свет-Христос, родной, желанный, – за тебя бы умереть!..» 


IV

Это было на Устюге: раз – я помню – ввечеру
Старца божьего Кирилла привели мне в конуру. 

С ним в тюрьме я прожил месяц; был он праведник душой,
Но безумным притворялся, полон ревности святой. 

Всё-то пляшет и смеется, всё вполголоса поет
И, качаясь, вместо бубнов, кандалами мерно бьет;

День юродствует, а ночью на молитве он стоит,
И горячими слезами цепи мученик кропит. 

Я любил его; он тяжким был недугом одержим.
Бедный друг! Как за ребенком, я ухаживал за ним. 

Он страдать умел так кротко: весь в жару изнемогал,
Но с пылающего тела власяницы не снимал. 

Я печальный голос брата до сих пор забыть не мог:
«Дай мне пить!» – бывало, скажет;  взор – так нежен и глубок. 

На руках моих он умер; безмятежно и светло,
Как у спящего младенца, было мертвое чело. 

И покойника, прощаясь, я в уста поцеловал:
Спи, Кириллушка сердечный, спи, –  ты много пострадал. 

Над твоей могилой тихой херувимы сторожат;
Спи же, друг, легко и сладко, отдохни, усталый брат!


V

В конуре моей подземной я покинут был опять
Целым миром. Даже время перестал я различать. 

Поглупел совсем от горя: день и ночь в углу сидишь,
Да замерзшими ногами в землю до крови стучишь. 

Если ж солнце в щель заглянет и блеснет на кирпиче
И закружатся пылинки в золотом его луче, – 

Я смотрел, как паутина сеткой радужной горит
И паук летунью-мошку терпеливо сторожит. 

На заре я слушал часто, ухо к щели приложив,
Как в лазури крик касаток беззаботен и счастлив. 

Сердцу воля вспоминалась, шум деревьев, небеса
И далекая деревня, и родимые леса. 

Всё прошедшее всплывало в темной памяти моей,
Как обломки над пучиной от разбитых кораблей. 

Помню церковь, летний вечер; из далекого села
Молодая прихожанка исповедаться пришла. 

Помню тонкие ресницы, помню бледное лицо
И кудрей на грудь упавших темно-русое кольцо... 

Пахло сеном и гречихой из открытого окна,
И душа была безумной, страстной негою полна... 

Над Евангельем три свечки я с молитвой засветил
И, в огне сжигая руку, пламень в сердце потушил. 

Но зачем же я припомнил здесь, в тюрьме, чрез столько лет
Этот летний тихий вечер, этот робкий полусвет? 

Был и я когда-то молод; да, и мне хотелось жить,
Как и всем, хотелось счастья, сердце жаждало любить. 

А теперь... я – труп в могиле! Но безумно рвется грудь
Перед смертью на свободе только раз еще вздохнуть. 


VI

Из Москвы велят указом, чтоб на самый край земли
Аввакума протопопа в ссылку вечную везли. 

Десять тысяч верст в Сибири, в тундрах, дебрях и лесах,
Волочился я на дровнях, на телегах и плотах.

Помню – Пашков на Байкале раз призвал меня к себе;
Окруженный казаками, он сидел в своей избе. 

Как у белого медведя, взор пылал; багровый лик,
Обрамлен седою гривой, налит кровью был и дик. 

Грозно крикнул воевода: «Покорись мне, протопоп!
Брось ты дьявольскую веру, а не то – вгоню во гроб!» 

«Человек, побойся Бога, Вседержителя-Творца!
Я страдал уже немало – пострадаю до конца!» 

«Эй, ребята, начинайте!» – закричал он гайдукам...
Повалили и связали по руками и по ногам. 

Свистнул кнут... – Окровавленный, полумертвый, я твержу:
«Помоги, Господь!» – а Пашков: «Отрекайся – пощажу». 

Нет, Исусе, Сыне Божий, лучше, – думаю, – не жить,
Чем злодея перед смертью о пощаде мне просить. 

Всё исчезло... и казалось, что я умер... чей-то вздох
Мне послышался, и кто-то молвил: «Кончено, – издох!» 


VII

Я в дощенике очнулся... Тишь и мрак... Лежу на дне,
Хлещет мокрый снег да ливень по израненной спине. 

Тянет жилы, кости ноют... Тяжко! страх меня объял;
Обезумев от страданий, я на Бога возроптал: 

«Горько мне, Отец небесный, я молиться не могу:
Ты забыл меня, покинул, предал лютому врагу! 

Где найти мне суд и правду? Чем Христа я прогневил,
И за что, за что я гибну?..» – так я, грешный, говорил. 

Вдруг на небе как-то чудно просветлело, и порой
Словно ангельское пенье проносилось над землей... 

Веют крылья серафимов, и кадильницы звенят,
Сквозь холодный дождь и вьюгу дышит теплый аромат. 

И светло в душе, и тихо: темной ночью под дождем,
Как дитя в спокойной люльке, – я в дощенике моем.

Ты, Исусе мой сладчайший, муки в счастье превратил,
Пристыдил меня любовью, окаянного простил! 

Хорошо мне, и не знаю – в небесах или во мне –
Словно ангельское пенье раздается в тишине. 


VIII

Это край счастливый. Горы там уходят в небеса,
Их подножья осенили кедров темные леса. 

Там, посеянные Богом, разрослись в тиши долин
Сладкий лук, чеснок и мята, и душистый розмарин. 

По скалам – орел да кречет, в мраке девственных лесов –
Черно-бурая лисица, стаи диких кабанов. 

Там и стерлядь, и осётры ходят густо под водой,
Таймень жирная сверкает серебристой чешуей. 

Всё там есть, но всё чужое, – люди, вера... И тоской
Ноет сердце, вспоминая об отчизне дорогой. 

Повстречали мы однажды у Байкальских берегов
Соболиную станицу наших русских земляков. 

Плачут миленькие, смотрят, не насмотрятся на нас,
Обнимают и жалеют, подхватили мой карбас 

И хлопочут и смеются: каждый жизнь отдать готов;
Привезли мне на телеге сорок свежих осетров. 

Вместе кашу заварили, пели песни за костром;
На чужбине Русь святую поминали мы добром. 

В эту ночь, с улыбкой тихой очи скорбные смежив,
Засыпали мы под шорох золотых родимых нив. 


IX

Ты один, Владыка, знаешь, сколько мук я перенес:
Хлеб не сладок был от горя, и вода – горька от слез. 

На Шаманских водопадах, на Тунгуске я тонул,
Замерзал в сугробах, лямку с бурлаками я тянул. 

Без приюта, без одежды насыщался я порой
То поганою кониной, то сосновою корой.

Пять недель мы шли по Нерчи, пять недель – всё голый  лед. 
Деток с рухлядью в обозе лошаденка чуть везет. 

Мы с женою вслед за ними, убиваючись, идем;
Скользко, ноги еле держат. Полумертвые бредем. 

Протопопица, бывало, поскользнется, упадет.
На нее мужик усталый из обоза набредет, 

Тоже валится, и оба на снегу они лежат
И барахтаются в шубах, встать не могут и кричат: 

«Задавил меня ты, батько!» – «Государыня, прости!»
Что тут делать, – смех и горе! Я спешу к ним подойти, 

И бранит меня с улыбкой, и бредет она опять:
«Протопоп ты горемычный, долго ль нам еще страдать?» 

«Видно, Марковна, до смерти!» Тихо, с ласковым лицом:
«Что ж, Петрович, – отвечает, – с Богом дальше побредем!» 

На санях у нас в обозе, помню, курочка была;
Два яйца для наших деток каждый день она несла. 

Чудо-птица! и за деньги нам такой бы не найти.
Жалко, бедную в обозе раздавили на пути. 

До сих пор об ней я помню: я привык ее ласкать;
Мы крупу в котле семейном позволяли ей клевать: 

Божья тварь! Создатель любит всех животных, как детей;
Он не брезгает, Пречистый, и последним из зверей, 

Он из рук своих питает всё, что дышит и живет,
Он и птицу пожалеет, и былинку сбережет. 


X

Собрались мы плыть на лодках: кормчий парус подымал;
Из тайги в ту пору беглый к нам бродяга забежал.

Он, дрожа и задыхаясь, пал на землю предо мной
И глядел мне прямо в очи с боязливою мольбой: 

«Я скитался диким зверем тридцать дней в глуши лесов,
Сжалься, батюшка, не выдай, скрой от лютых казаков!..» 

Вижу, лоб с клеймом позорным, обруч сломанных цепей,
Но прощенья страстно молит взор испуганных очей.

Плачет, ноги мне целует – окровавленный, в пыли:
До чего созданье Божье, человека, довели!.. 

Я забыл, что он преступник, я хотел его поднять
И как брату, кто б он ни был, слово доброе сказать. 

Но жена меня торопит: «Спрячем бедного скорей!..»
И голубка отвернулась, – льются слезы из очей. 

Скрыл я миленького в лодке да подушек навалил;
Протопопицу и деток на постелю положил. 

Казаки к нам скачут вихрем и с пищалями в руках,
Как затравленного зверя, ищут беглого в кустах.

И кричат нам: «Где бродяга? – уж не спрятан ли у вас?»
«Никого мы не видали, – обыщите наш карбас!» 

Ищут, роют, но с постели бедной Марковны моей
Не согнали: «Спи, родная, не тревожься! – молвят ей, –  

Вдоволь мук ты натерпелась!» Так его и не нашли.
Обманул я их, сердечных. Делать нечего – ушли. 

Пусть же Бог меня накажет: как мне было не солгать?
Согрешил я против воли: я не мог его предать. 

Этот грех мне был так сладок, дорога мне эта ложь:
Ты простишь мне, Милосердный, ты, Христос,  меня поймешь:

Не велел ли ты за брата душу в жертву принести.
Всё смолкает пред любовью: чтобы гибнущих спасти, 

Согрешил бы я, как прежде, без стыда солгал бы вновь:
Лучше правда пусть исчезнет, но останется любовь! 


XI

Вижу – меркнет Божья вера, тьма полночная растет,
Вижу – льется кровь невинных, брат на брата восстает. 

Что же делать мне? Бороться и неправду обличать
Иль, скрываясь от гонений, покориться и молчать? 

Жаль мне Марковны и деток, жаль мне светиков моих:
Как их бросить без защиты; горько, страшно мне за них! 

И сидел в немом раздумье я, поникнув головой.
Но жена ко мне подходит, тихо молвит: «Что с тобой?

Отчего ты так кручинен?» – «Дорогая, жаль мне вас!
Чует сердце: я погибну, близок мой последний час. 

На кого тебя оставлю?..» С нежной ласкою в очах –
«Что ты, Бог с тобой, Петрович, – молвит, –  там на небесах 

Есть у нас ходатай вечный, ты же – бренный человек.
Он, заступник вдов и сирот, не покинет нас вовек. 

Будь же весел и спокоен, нас в молитвах поминай,
Еретическую блудню пред народом обличай. 

Встань, родимый, что тут думать, встань,  поди скорей во храм,
Проповедуй слово Божье!» Я упал к ее ногам, 

Говорить не мог, но молча поклонился до земли,
И в тот миг у нас обоих слезы чудные текли. 

Встал я мощный и готовый на последний грозный бой.
Где ж они, враги Господни, жажду битвы я святой. 

За Христа – в огонь и пытку! Братья, надо пострадать
За отчизну дорогую, за поруганную мать! 


XII

Смерть пришла... Сегодня утром пред народом поведут
На костер меня, расстригу, и с проклятьями сожгут. 

Но звучит мне чей-то голос и зовет он в тишине:
«Аввакумушка мой бедный, ты устал, приди ко мне!» 

Дай мне, Боже, хоть последний уголок в святом раю,
Только б видеть милых деток, видеть Марковну мою. 

Потрудился я для правды, не берег последних сил:
Тридцать лет, Никониане, я жестоко вас бранил. 

Если чем-нибудь обидел, – вы простите дураку:
Ведь и мне пришлось немало натерпеться, старику... 

Вы простите, не сердитесь, – все мы братья о Христе:
И за всех нас, злых и добрых, умирал Он на кресте. 

Так возлюбим же друг друга, – вот последний мой завет:
Всё в любви – закон и вера... Выше заповеди нет. 

1887




      Дмитрий Мережковский. ПОЭМЫ И ЛЕГЕНДЫ (Сб. СТИХОТВОРЕНИЯ 1883-1887)