В последнем круге ада
перед нами
Во мгле поверхность
озера блистала
Под ледяными, твердыми
слоями.
На эти льды безвредно бы
упала,
Как пух, громада
каменной вершины,
Не раздробив их вечного
кристалла.
И как лягушки, вынырнув
из тины,
Среди болот виднеются
порою, –
Так в озере той
сумрачной долины
Бесчисленные грешники
толпою,
Согнувшиеся, голые
сидели
Под ледяной, прозрачною
корою.
От холода их губы
посинели,
И слезы на ланитах
замерзали,
И не было кровинки в
бледном теле.
Их мутный взор поник в
такой печали,
Что мысль моя от страха
цепенеет,
Когда я вспомню, как они
дрожали, –
И солнца луч с тех пор
меня не греет.
Но вот земная ось уж
недалеко:
Скользит нога, в лицо
мне стужей веет...
Тогда увидел я во мгле
глубоко
Двух грешников; безумьем
пораженный,
Один схватил другого и
жестоко
Впился зубами в череп
раздробленный
И грыз его, и вытекал
струями
Из черной раны мозг
окровавленный.
И я спросил дрожащими
устами,
Кого он пожирает;
подымая
Свой обагренный лик и
волосами
Несчастной жертвы губы
вытирая,
Он отвечал: «Я призрак
Уголино,
А эта тень – Руджьер;
земля родная
Злодея прокляла... Он
был причиной
Всех мук моих: он
заточил в оковы
Меня с детьми, гонимого судьбиной.
Тюремный свод давил, как
гроб свинцовый;
Сквозь щель его не раз
на тверди ясной
Я видел, как рождался
месяц новый –
Когда тот сон приснился
мне ужасный:
Собаки волка старого
травили;
Руджьер их плетью гнал,
и зверь несчастный
С толпой волчат своих по
серой пыли
Влачил кровавый след, и
он свалился,
И гончие клыки в него
вонзили.
Услышав плач детей, я
пробудился:
Во сне, полны
предчувственной тоскою,
Они молили хлеба, и
теснился
Мне в грудь невольный
ужас пред бедою.
Ужель в тебе нет искры
сожаленья?
О, если ты не плачешь
надо мною,
Над чем же плачешь ты!..
Среди томленья
Тот час, когда нам пищу
приносили,
Давно прошел; ни звука,
ни движенья...
В немых стенах – всё
тихо, как в могиле.
Вдруг тяжкий молот
грянул за дверями...
Я понял всё: то вход
тюрьмы забили.
И пристально безумными
очами
Взглянул я на детей;
передо мною
Они рыдали тихими
слезами.
Но я молчал, поникнув
головою;
Мой Анзельмуччио мне с
лаской милой
Шептал: «О, как ты
смотришь, что с тобою?..»
Но я молчал, и мне так
тяжко было,
Что я не мог ни плакать,
ни молиться.
Так первый день прошел,
и наступило
Второе утро; кроткая
денница
Блеснула вновь, и, в
трепетном мерцанье
Узнав их бледные, худые
лица,
Я руки грыз, чтоб
заглушить страданье.
Но дети кинулись ко мне,
рыдая,
И я затих. Мы провели в
молчанье
Еще два дня... Земля,
земля немая,
О для чего ты нас не
поглотила!..
К ногам моим упал,
ослабевая,
Мой бедный Гаддо,
простонав уныло:
«Отец, о, где ты,
сжалься надо мною!..»
И смерть его мученья
прекратила.
Как сын за сыном падал
чередою,
Я видел сам своими же
очами,
И вот один, один под
вечной мглою
Над мертвыми, холодными
телами –
Я звал детей; потом в
изнеможенье
Я ощупью, бессильными
руками,
Когда в глазах уже
померкло зренье,
Искал их трупов, ужасом
томимый,
Но голод, голод победил
мученье!..»
И он умолк, и вновь,
неутомимый,
Схватил зубами череп в
дикой злости
И грыз его, палач
неумолимый:
Так алчный пес грызет и
гложет кости.
1885